Поиск

Полнотекстовый поиск:
Где искать:
везде
только в названии
только в тексте
Выводить:
описание
слова в тексте
только заголовок

Рекомендуем ознакомиться

'Конкурс'
07. 014 в 11: 00 час. Место раскрытия по адресу заказчика, каб. 5 5....полностью>>
'Документ'
Настоящие правила направлены на укрепление трудовой дисциплины в целях обеспечения и создания необходимых организационных и экономических условий для ...полностью>>
'Отчет'
Численность/удельный вес численности педагогических работников, имеющих среднее профессиональное образование, в общей численности педагогических работ...полностью>>
'Документ'
Краевое автономное учреждение «Многофункциональный центр предоставления государственных и муниципальных услуг Алтайского края», почтовый адрес заказчи...полностью>>

Главная > Документ

Сохрани ссылку в одной из сетей:
Информация о документе
Дата добавления:
Размер:
Доступные форматы для скачивания:

Эксперт (от лат. expertus) – опытный. В русском языке слово «эксперт» синонимично словам «знающий», «сведущий», «осведомленный». Компетенция эксперта заключается в обладании сведениями, что предполагает также и суммирование, сведение знаний. Говоря определеннее, профессиональная деятельность эксперта связана с обобщением и предъявлением обобщенного. Продукт и одновременно способ организации его усилий – экспертиза. В переводе с французского это «практика вынесения суждений» по разным поводам. Их отличительной особенностью, во-первых, является то, что они соотносятся с некой подчеркнуто уникальной («узкой») специализацией, а во-вторых, то, что эксперт демонстрирует не столько знания, сколько умение формировать особое мнение на их основе. Итак, эксперт предъявляет обобщенное мнение, но обобщение и предъявление этого мнения подразумевают постоянную апелляцию к уникальности. Чем уникальнее способ обобщать и предъявлять обобщенное, тем больше соответствует эксперт своему статусу. И тем выше статус самой экспертизы. Понятием, контекстуально сопряженным с экспертизой, является понятие оценки. Эксперт сведущ в ценностях, ему ведома их цена, и он мастер переоценивания. В этом смысле суть экспертной деятельности состоит в поддержании/изменении котировок определенных форм, аспектов и атрибутов знания. Эксперт знает, прежде всего, какое знание ценится. Не в меньшей степени он осведомлен о том, с какой стороны его нужно подать, чтобы оно было оценено. И прежде всего эксперт проявляет себя в том, до какой степени и каким образом те или иные знания стоит ценить. Если мнение эксперта сопряжено лишь с предъявлением знаний – он профан, хуже того, шарлатан. Именно поэтому с деятельностью эксперта неизменно связан особый риск – не прослыть шарлатаном. Для того чтобы не превратиться в собственную противоположность, эксперту необходимо не только проявлять осведомленность. Ему нужно показывать, какими знаниями нужно обладать, а какими не стоит. Форма демонстрации при этом не должна быть слишком «демонстративной» – и тем более нарочитой. Напротив, чем незаметнее проводится отделение нужного от ненужного, тем выше профпригодность человека, занимающегося экспертной оценкой. С этим разделением (поистине «Divide et impera») и связан феномен экспертократии. То, что мы сообщаем, и есть то, что вам необходимо знать. Все остальное знать можно, но не нужно. Информация, лишенная статуса необходимой, не может считаться полноправной формой знания. Напротив, на нем всегда лежит печать необязательности и недостоверности.

Эксперт как судья

Наиболее тесная связь у экспертизы с правом. Эксперт – важная фигура на суде или во время проведения следствия. При этом он никогда не является тем, кто непосредственно занимается принятием юридического решения. В области политики все иначе. Именно здесь эксперт выступает в роли арбитра, именно здесь он оказывается лицом, которое судит. Судейская миссия эксперта в политике совпадает с той политико-правовой ролью, которую он играет в рамках познавательной деятельности. Будучи образцовым политиком от познания, он является не менее образцовым судьей в области определения того, чем должно считаться знание, и чем его не должно считать. Как следствие наиболее полно экспертиза выражает себя в калькуляции релевантности информации. Именно в процессе этой калькулирующей практики информация и превращается в ресурс (или, как принято говорить после П. Бурдье, «капитал»). Компетенция эксперта связана с возможностью изрекать: «Это к делу относится, а это не имеет к нему ни малейшего отношения». Таким образом, процедура выявления релевантных информационных единиц (и объединения их в кластеры) полностью совпадает в данном случае с процедурой вынесения эстетической оценки. Более того, экспертный анализ является превращенной формой политэкономического анализа: экспертиза представляет собой политэкономию познавательных (и познаваемых) ценностей. При этом эксперт дальше всего хотел бы отстоять именно от эстета. В отличие от последнего он не ограничивается распространением эстетики на область характеристик («нравится – не нравится»), а простирает ее существенно дальше – на область интересов («достойно внимания – недостойно внимания») и даже понятий («должно быть сформулировано – не должно быть сформулировано»). Мера профессиональной виртуозности человека, осуществляющего экспертизу, определяется способностью к спонтанной категоризации чего-то неожиданного, непредсказуемого, «из ряда вон выходящего». Будучи специалистом по части работы со «специфическим», эксперт по факту профессиональной принадлежности обязан демонстрировать опыт спецификации. Обязательное для эксперта «знание предмета» есть именно предъявление опыта соединения общего и особенного. С одной стороны, это общие проблемы, которые требуют уникальных решений, с другой – уникальные цели, которые можно реализовать только на основе общих подходов. Исходя вышесказанного, опыт эксперта есть не что иное, как опыт игры со всеобщим и особенным. Наиболее существенный практический навык этой игры сопряжен с одновременным признанием всеобщности прецедентов и прецедентного характера всеобщего. Возникает парадокс. Для эксперта неизменно существуют только «случаи», «события» и «ситуации». Однако они никогда не существуют сами по себе, тем более не возникают по собственному произволу. Напротив, область их пребывания вполне конкретна – они фигурируют в голове самого эксперта. И обретаются там совсем неспроста. По меньшей мере для того, чтобы подтвердить статус его опыта. А также, чтобы подтолкнуть к выводам: «не случайным», «закономерным» и лишенным всякой «конъюнктурности».

Эксперт как проводник

Самое важное в деятельности эксперта заключается в умении имплантировать мнение в само знание. Это отнюдь не равносильно тому, чтобы просто подменить знание мнением или свести первое к последнему. Ничуть не бывало. Напротив, эксперт неизменно представляет себя в качестве жреца познания, который самоотверженно отстаивает его прерогативы. Однако лишь определенного познания. Познания, полностью контролируемого экспертом. Что означает этот контроль? Прежде всего – возможность устанавливать границы и формы применения знаний. Это накладывает на последние некий неустранимый отпечаток. Если эксперт и является «жрецом», то в первую очередь жрецом операционализации результатов познавательной деятельности. Благодаря ему знания превращаются в инструмент, начинают функционировать, «работать». Благодаря ему формула «знание – сила» из декларации превращается в руководство к действию. Вместе с тем эксперт жестко отсекает такое знание, которое лишено функциональности, т. е. не может быть инструментализировано. Не подвергающееся инструментализации знание не может стать ни ресурсом, ни капиталом. Это знание не способно выступить в роли «информации для размышления», его невозможно «принять к сведению». Фактически это означает, что отвергается любая эвристика, итоги которой не могут быть выраженными в виде информации, сведены к сведениям. В рамках экспертизы подобная эвристика заведомо лишена прав на существование. Более того, для эксперта ее как бы и не существует. Отличать «работающие» разновидности знания от «не работающих» эксперт может, доверяясь профессиональной интуиции (и одновременно совершенствуя ее в самом процессе различения). Однако признавать «неработающее» знание не существующим (и тем более не имеющим прав на существование) он может, следуя уже готовому мнению. Обладание последним равносильно подтверждению профессионализма. В случае с проведением экспертизы непрофессионалом рискует выглядеть тот, кто не имеет такого «особого» мнения – по поводу то, чего не следует знать. Итак, человек, осуществляющий экспертизу, – это не профессионал в области знания чего бы то ни было. Его не интересует возможность знания как такового – это скорее компетенция философа. Нельзя даже сказать, что эксперта интересует некое стоящее, «позитивное» знание – это удел ученого. Эксперта интересует знание, которое можно заставить ценить, т. е. можно сделать стоящим. Если эксперт и определяет что-то, так вовсе не то, что можно и/или нужно знать, а то, что знать не нужно. Он специалист не в знании, а в незнании. Причем специалист практикующий – поскольку его власть состоит в том, чтобы объявлять нечто неважным, несостоятельным, никчемным. Выступая проводником из мира бессмыслицы в мир смысла и обратно, именно эксперт ведает вопросом объявления чего-либо несуразицей и чепухой, блефом и лжеученостью, пустотой и тарабарщиной [обо всех особеностях идентификации этих замечательных предметов см.: Франкфурт Г. О брехне. 2008]. Короче говоря, специфеческая компетенция эксперта состоит в том, что он лучше других осведомлен, кому (и когда) можно, а кому нельзя заявить: «Вон из профессии!»

Эксперт как сценограф

Эксперт никогда не существует в одиночку. Мнение эксперта никогда не является «частным». Напротив, экспертное мнение неизменно предстает самой возможностью мнения как такового. И «частного», и «общего». С одной стороны, вывод эксперта неизменно заключается в том, что «двух мнений быть не может». С другой стороны, этот вывод содержит в себе претензию на то, чтобы конституировать некую общность мнений. Из которой может вырасти любая «частность». Предпосылкой генезиса общности мнений выступает особое притязание эксперта. Специализация выступает для него не препятствием, а условием многознания. И это совсем не тот случай, когда многознание «прибавляет скорби». Совсем наоборот. Мнение о том, чего не стоит знать, автоматически гарантирует правильность того, что уже известно. А значит, выступает «естественным» условием монополии на известное знание. В ситуации этой монополии не обязательно постоянно изрекать истину. Достаточно снабдить себя умением превращать в истину все, что ты изрекаешь. Вывод эксперта безусловно связан с его выбором. И этот вывод может быть сколь угодно ошибочным. Однако настоящая ошибка эксперта может заключаться только в том, чтобы заблокировать для себя возможность выбирать. Ибо одна любая наперед взятая экспертная оценка возникает как условие целой системы оценок, структурно связанных друг с другом. Более того, нисколько друг друга не исключающих. Представляя некую оценку, эксперт открывает пространство мнений, каждое из которых – хотя бы до какой-то степени – является безошибочным. Поставит он на одно мнение или на другое, в данном случае уже не имеет значения. Более того, сохраняя возможность маневра, т. е. все ту же возможность выбора, человек, осуществляющий экспертизу, минимизирует ошибочность мнений. Ставшая притчей во языцех ангажированность эксперта есть не что иное, как обозначение неизбежности такого маневрирования. Формулой последнего является умение с легкостью переходить от дескриптивных, описательных суждений к перформативным, предписательным. Минимизируя риск ошибки, эксперт совершает постоянную подмену одних суждений другими. Описывая, он предписывает. Однако допустим, что предписание по каким-то причинам не может состояться. Тогда эксперт констатирует, что он «всего лишь» эксперт, человек описывающий. Описания же только выигрывают от того, что в них заранее предусматривается момент возможной погрешности. Именно так они оказываются снабженными презумпцией точности, а сам эксперт – возможностью прослыть еще более сведущим. Важное отличие эксперта даже от тех, кто просто обладает мнением, заключается в том, что он выступает наиболее легитимным производителем мнений. Это следует уже из того, что именно экспертные оценки либо никогда не воспринимаются как мнения, либо рассматриваются в таком качестве в последнюю очередь. Настоящее мнение есть мнение наиболее действенное. Оно обладает мобилизационными возможностями. И, по сути, сразу возникает как общее. Но общее мнение – всегда больше, чем мнение. Это то, с чем мы свыклись до такой степени, что даже не можем воспринять в самом качестве мнения. Речь идет о системе оценивания, которая сама оценке не подлежит. Понятое подобным образом мнение не просто составляет часть нас самих. Оно выступает той частью нас, которая ответственна за наши представления о мире и о себе. Конечно же, в этих представлениях есть очень большая доля театральности. И необходимо признать, что именно экспертное знание оказывается ответственным за их сценическую постановку. Более того, производить общественное мнение можно, лишь занимаясь организацией человеческих представлений.

Эксперт как агент цинического разума

Суть противоборства эксперта с профессором и академическим исследователем в том, что последние, точно так же, как и он, претендуют на монопольное обладание циническим разумом и стратегическую социопатию. «Современный цинизм, – пишет автор „Критики цинического разума“ П. Слотердайк, – подает себя как состояние сознания, которое следует за навиными идеологиями и их Просвещением. В нем заключается действительная причина сенсации, состоящей в том, что критика идеологии выдохлась. Она осталась более наивной, чем то сознание, которое она хотела разоблачить… Современный циник – это интегрированый в общество антиобщественный тип… Инстинктивно он воспринимает свой способ существования уже не как что-то злобное и ехидное, а как причастность к коллективному реалистически скорректированному взгляду на вещи. Это манера, распространенная у всех просвещенных людей, – поглядывать, как бы не показаться глупее всех (выделено мной– А. А.)». [Слотердайк П. Критика цинического разума. Екатеринбург, 2001. С. 25–27.] Генезис как экспертного, так и профессорско-академического мышления связан сегодня с идеей Просвещения, которая ополчилась против самой себя, сочтя наивными самые важные свои процедуры: критику и сомнение. При этом, избирая в качестве своего носителя интеллигенцию, профессорско-академическое мышление обрекает себя на реактивность и запаздывание по отношению к экспертному мышлению. Интеллигентское отношение к жизни предполагает избыточную рационализацию цинического разума, в которой угадывается пораженческая стыдливость.[14] В противоположность интеллигентскому этосу экспертократическая стратегия мироустройства предполагает циническое отношение и к самому цинизму.[15] Интеллигентский цинизм соотносится с экспертократическим цинизмом, как режим ограниченного обращения интеллектуального капитала с режимом его неограниченного обращения. Хитрость экспертного разума состоит в том, что произведенные им мнения дефицитны, однако производятся всегда с избытком. В этом суть экспертократического цинизма: Экспертократия представляет собой код, одновременно скрывающий и демонстрирующий произведенность экспертных оценок. В их волшебной «произведенности» состоит сегодня бытование истины как несокрытости, о которой писал Хайдеггер. Экспертократия тождественна системе интеллектуальной машинерии; она не основывается на труде, объединяющем сумму индивидуальных усилий. Суждение мыслится как объективный результат производственной деятельности – абстрактной и всеобщей. Пережив «смерть автора», оно не подчиняется более никакому принципу авторства. Однако любая стретегия экспертократии воплощает также и личный стиль избавления от «всего личного» (характеризующего собой любой вид бизнес-деятельности). Идеология экспертизы, зафиксированная в ее коде, есть идеология деидеологизации. Речь не идет о деидеологизпции как сциентистском и технократическом тренде 60-70-х годов прошлого века, придуманном как первое и довольно прямолинейное оправдание «постиндустриализма». Деидеологизация – это в данном случае сведение представлений к ощущениям, практический сенсуализм рассудка, не просто поставившего на сентиментальное познание, но воспринимающего мир как театр своих чувств. Представления сводятся к ощущениям в той мере, в какой ощущения выражают предельную репрезентативность и заполняют собой горизонт представимого. Именно поэтому экспертократическая деидеологизация выступает идеологией, открывающей каркас брутальной самодостаточной чувственности, вечной ровно в той степени, в какой она обречена на банальность и постоянные обновления (из года в год повторяющаяся тема «новой искренности»). Экспертократия создает царство пластичных констант, целлулоидных героев и эластичных трансценденций. По сути, экспертократическая практика есть практика помещения границ между внутренним и внешним вглубь ощущений и изъятия их из области априорного созерцания. Эксперт притязает на то, чтобы указать на действительность, «как она есть». Для этого, «специфицируя» свои высказывания, он дробит ее на все более мелкие кусочки и фрагменты. Раздробленная таким образом до состояния микроскопической пыли, реальность сдувается экспертом и пускается им по ветру, подобно цветочной пыльце. Потеряв способность оказывать сопротивление, действительный мир становится благодаря эксперту поистине «данным в ощущениях». Отсюда и основной постулат экспертизы: «Нужно чувствовать животом».

Эксперт как сумасшедший изобретатель

Соответствие мира в ощущениях гарантируется словами. Именно слова являются теми подмостками, на которых разворачивается представление ощущений. У слов, понятых подобным образом, особая миссия – они образуют остов, каркас реальности. И открывают возможность понимать ее принципиально иначе – как совокупность сочленений, междоузлий, шарниров, спаек и креплений. Отсюда конструктивистская направленность экспертного дискурса, берущего начало в софистике. Ведая практикой вынесения суждений, т. е. фактически процессом производства мнений, эксперт наследует функции софиста.[16] При таком подходе сборно-разборными конструкциями становятся и вещи, и само бытие. По своему вкусу наследники софистов могли воспринимать эти конструкции как нечто «естественное», «природное» или, напротив, как что-то совершенно «искусственное». Однако предел мечтаний конструктивистов – не противопоставление, а соединение «природы» и «духа». Само по себе это соединение не может быть сугубо механическим. Напротив, оно должно воплощать чудо ожившей механики. Одним из наиболее современных примеров такой ожившей механики являются, конечно же, роботы. Более старыми, но оттого лишь более интригующими, – золотой помощник Гефеста, а также, разумеется, средневековый каббалистический голем и чудовище Франкенштейна из романа М. Шелли. Примерами конструктивистского отношения к реальности изобилует не только мифология, но и философия (в том числе и социальная). Чего стоит, например, концепция духовных автоматов, легшая в основу «дуалистических» построений Рене Декарта, или концепция личностных «автоматизмов» Пьера Бурдье, на которой воздвигнута его теория габитуса. Не вдаваясь в более «детальный» анализ конструктивистского наследия, отметим лишь, что любой эксперт – это конструктивист и, соответственно, софист par excellence. Даже представив ситуацию, когда его суждения функционируют исключительно в качестве описаний, и в этом случае они оказываются рецептурой. Но, как мы отметили выше, даже когда эксперт описывает, он все равно предписывает. Иными словами, предлагаемая им рецептура – особого рода. Она всегда нечто вызывает к жизни. Это вызывание к жизни тесно сопряжено с перенесением границы внешнего и внутреннего в область ощущений. Фактически это перенесение означает, что ощущающий устанавливает границы посредством простого полагания. Ощущать означает в таком случае ограничивать или определять. Экспертократия не просто совмещает ощущения и представления, но берет на себя функции демиурга, который порождает нечто из ничего. (Подобная постановка вопроса отсылает к мифологии Адама Кадмана, совершенного человека, созданного Богом в качестве своего зеркального двойника.) Когда речь заходит о живых людях, дискурс экспертизы неизменно предполагает демонстрацию обращения с ними как с социальным аналогом ничто, в которое следовало бы вдохнуть жизнь. Чтобы превратить человеческое существо в такой аналог ничто, достаточно просто отнестись к нему как к машине. Однако, отнесясь к живому как к неживому, дискурс экспертизы неизменно сталкивается с проблемой восстания «автоматов», которые рано или поздно выходят из строя или отказываются подчиняться. Это заставляет относиться к экспертократу уже не столько как к злонамеренному божеству, сколько как к сумасшедшему изобретателю, не ведающему, что же он все-таки натворил.

Эксперт как смыслократ[17]

Мнения, возникшие в ходе реализации ставки на их систематическое перепроизводство, претендуют быть чем-то большим, нежели просто мнения. Они демонстративно весомы (и потому иногда даже тяжеловесны). А потому их отличительная особенность заключается в том, что они мгновенно осаждаются – подобно кристаллам в перенасыщенном растворе. Кризис перепроизводства мнений, постоянно поддерживаемый экспертом, есть необходимое условие осаждения, «седиментации» собственно экспертных суждений. В этом качестве они уже не кажутся изреченными, созданными; напротив, они нечто создают или, по крайней мере, открывают возможность что-либо изречь. Иными словами, мнения в данном случае функционируют уже не как знаки, а как значения, не как суждения, а как смыслы. Власть эксперта в идеале есть смыслократия, ибо она заключается в способности превращать мнения в смыслы. (Последние могли при этом обретать статус «данностей», порожденных коллективным или индивидуальным сувереном, а также статус «вещей», созданных Природой, или даже «сущностей», находящихся в ведении Творца). Наиболее четко ставка на превращение мнений в смыслы проявляется в противопоставлении медиакратической и смыслократической моделей господства. В отличие от медиакратии смыслократия мыслится при этом не как тиражирование знаков, а как обретение новых гороизонтов коммуникации. Предполагается, что она манипулирует не высказываниями, а самими возможностями что бы то ни было изречь.[18] Предполагается также, что смыслократический режим власти, основанный на господстве элиты производителей культурных смыслов и исторических сценариев, выступает необходимым дополнением бюрократического, который основан на иерархическом документообороте. Поставленная над бюрократией смыслократия призвана символизировать утопию государства как интеллектуальной системы, история которой рассматривается по аналогии с биографией какого-нибудь придворного корифея. При этом смыслократия не сводится, разумеется, только лишь к банальной попытке управлять наличной реальностью посредством управляемого семиозиса: сама ставка на семиотизацию власти делает ее саму слишком «мягкой», а реальность, на которую она воздействует, слишком поддатливой или даже пустой. Напротив, речь идет о том, чтобы сделать предметом приложения техник конструктивизма уже не только бренный земной мир, но и область потусторонней, запредельной реальности. Именно превращаясь в смыслократию, экспертократия обретает контроль над устойчивостью небесных сфер и надмирных иерархий. Даже в подчеркнуто специализированной и нейтральной экспертизе, не претендующей на осуществление сакарального менеджмента, всегда неизменно присутствует момент судьбоностности. Она неизменно предполагает вынесение решения, причем решения, имеющего отношение именно к судьбе. Итак, экспертная власть представляет собой еще и власть над судьбой. Эта власть дает возможность придавать чему бы то ни было статус проекта. Вместе с тем, она предполагает также и возможность отбирать этот статус. А это нередко равносильно отнятию основного смысла – смысла существования. Люди или вещи, не имеющие смысла существования, обрекаются на крайнюю степень обездоленности – они оказываются лишенными судьбы. Политика, которую вершит эксперт-смыслократ, представляет собой политику контроля за судьбоносными событиями, которая в режиме повседневной деятельности превращается в хорошо известную практику минимизации рисков и избегания неопределенности. В этом смысле образцовыми экспертами-смыслократами являются уже не столько собственно представители школы софистов, сколько Платон и Аристотель. Именно они обосновали античную онтологизацию политики таким образом, что она стала неотделимой от священнодействия. Более того, именно в этом качестве священнодействия политика явилась судьбой не только для греков, но и для всех их наследников, продолжающих считать, что именно политическое открывает перспективу общения (как в случае с Аристотелем) и/или общности (как в случае с Платоном). Смысл был при этом воспринят как спутник коммуникативной и дистрибутивной социальности. В рамках такого расклада эксперт-смыслократ оказывается профессионалом коммуникативно-дистрибутивных манипуляций. Следуя заветам Аристотеля, он не просто создает смыслы, но должен делать их общими, общезначимыми. Следуя наставлениям Платона, он не просто выступает от имени и во имя некой общности, но должен быть в состоянии связать саму возможность смысла именно с ее существованием.

Эксперт как слуга

Однако все оказывается не так уж просто. Смыслократическая деятельность требует выполнения некоторых условий. Собственно, их всего два. Условие первое. Эксперт должен бескорыстно обнаруживать общее в частном. Бескорыстное усмотрение общего в частном есть не только неотъемлемый атрибут политика (который, по Платону, должен создавать целое из разрозненного – подобно тому, как паук ткет свою сеть). Это усмотрение, согласно тому же Платону, суть условие любого подлинного познания, восходящего от частного к общему. Условие второе. Эксперт должен быть бескорыстно заинтересован в смысле, прежде всего в смысле существования общности, которая выступала бы его носителем. Заинтересованность смыслом должна быть сродни завороженности, которая выражалась бы в практике противопоставления значимого и значащего. Политика была бы сведена при этом к выявлению и «территориализации» значимого. Вопреки просто значащему. Иными словами, эксперт выступал бы контрагентом сообщества, единственным условием принадлежности к которому было бы самосознание. Удовлетворение обоих условий превратило бы эксперта в «специфического интеллектуала», образ которого был придуман М. Фуко вопреки «всеобщему интеллектуалу» Ж-П. Сартра. «Специфический интеллектуал» должен был специально подтверждать свою социальную ангажированность. Последняя должна подтверждаться обладанием «позицией», то есть особым стилем риторизации экспертных суждений, в рамках которых любое описание может быть с легостью предъявлено как предписание, а дескриптивный дискурс воспринимается как производная от перформативного. Иными словами, в концепции «специфического интеллектуала» иметь «позицию» означает относиться к собственной социальной роли как к идеологическому выбору, воспринимая социальные и политические различия прежде всего как интеллектуально-мировоззренческие различия.[19] Описанный М. Фуко «специфический интеллектуал», напротив, ничего не должен был делать специально – чем бы он ни занимался, любой результат его деятельности имел политическое значение. Более того, поскольку деятельность «специфического интеллектуала» была неизменно связана с проблематикой «знания самого по себе», именно его участие в политике придавало последней всеобъемлющее значение, т. е. в собственном смысле слова наделяло ее смыслом. Это имело и свои отрицательные последствия, поскольку в описываемом Фуко мире вездесущей власти интеллектуал фактически становился главной политической, и даже «метаполитической», фигурой (что очевидным образом имеет далеко не только положительное значение).[20] К тому же постоянно актуализируемая полемика мировоззрений ведет к неограниченной политизации мысли, что делает ее инструментом непрекращающейся войны по приципу «интеллектуал интеллектуалу волк». Война интеллектуалов нейтрализуется политикой лишь в форме дозированной спецификации их роли, то есть частичным и никогда не безоговорочным возвращением к сартрианской модели. Всеобщая ангажированность может быть компенсирована лишь частичной ангажированностью, что в результате оборачивается переключением ученой деятельности из режима всеобщей экономии (обмен дарами) в режим частичной экономии (товарообмен). Этот процесс и является определяющим в формировании институтов интеллектуального сервиса. Парадокс, но половинчатое и небезоговорочное возвращение ангажированности ведет к утрате интеллектуалом как «специфического», так и «всеобщего» политического статуса. Да и сама причастность эксперта к смыслу определяется сегодня мерой его вовлеченности в игру, именуемую realpolitik, в которой он заведомо не способен устанавливать свои правила. Отсюда и причина постоянно происходящей подмены: эксперт не является смыслократом, а систематически исполняет его обязанности, – прежде всего симулируя осмысленность. Самосознание сводится им к пониманию принципов корпоративной солидарности с власть имущими, общность же он рассматривает как участие в некоем закрытом клубе – согласившись на скромные права «ассоциированного члена». Какие смыслы может порождать современный эксперт, занимающийся интеллектуальным сервисом, но в самых искренних выражениях заявляющий о готовности осуществить смыслократическую миссию? Речь идет об особой разновидности семантических конструкций – о смыслах подчинения, послушания. Можно сказать, что именно эти смыслы приобретают в настоящее время статус новой метафизики. Более того, послушание и подчинение оказываются, к нашему ужасу, последним, что все еще имеет смысл…

Глава 4
Производство истины

Знание-капитал!

Оговоримся сразу: мы сами не являемся поклонниками образа истины, функционирующей лишь в качестве ценности, передающей «дух времени» и противостоящей всему, что концентрируется вокруг интереса, организующего то, что составляет материю эпохи. Поклонников истины, которая служит выражением «духовного климата», пригвоздил к позорному столбу Фридрих Ницше, назвавший ее историю «многовековым заблуждением». Однако, как это часто бывает, с водой выплеснули и ребенка. Отказавшись от насквозь фальшивой истины как ценности, мы в итоге рискуем пренебречь истиной как таковой. Однако парадоксальным образом оказывается, что тайна истины как таковая полностью связана с конденсацией того, что мы зовем интересом. Это, разумеется, не означает, будто мы считаем истину полностью и непосредственно вытекающей из интереса. Взаимосвязь истины и интереса сложна и подчас запутанна. Однако она существует, демонстрируя нам, насколько относительным является то, что мы – в духе ценностного подхода – привыкли воспринимать в ней как абсолютное. Можно задаться вопросом о том, каким образом все-таки распутать хитросплетения истины и интереса. Существует ли некая инстанция, опосредующая (и одновременно объемлющая собой) их взаимоотношения? Таковой, на наш взгляд, является инстанция производства. Истина производится. И, соответственно, она связана со всеми аспектами социального производства. В свою очередь социальное производство – в той мере, в какой оно выступает также и производством социального, – обозначает горизонт существующих в обществе интересов. Ближе всего к пониманию истины в контексте производства приблизился французский философ Мишель Фуко, который наиболее последовательно перешел от трансценденталистской интерпретации истинного (то есть от понимания истины как некоего надчеловеческого и надмирного дара) к заявлению о том, что истина полностью и безраздельно – «дитя мира сего». «Истину производят, – писал Фуко. – Подобные производства истин нельзя отделить от власти и механизмов власти, и потому, что эти механизмы власти делают возможными и продуцируют эти производства истин, и потому, что эти производства истин сами оказывают властные воздействии, которые нас связывают и сковывают»1. Истина существует в этом мире благодаря множеству норм и регламентации, воплощающих упорядочивающее воздействие власти. Фуко писал, что основная политическая задача «интеллектуала» состоит в том, чтобы знать, возможно ли установление новой политики истины. И предлагал менять не «сознание» людей, не то, что у них в голове, а строй производства истины: политический, экономический и институциональный. Подобное смещение акцентов свидетельствует о том, что Фуко выступает провозвестником экспертократической эпохи с ее ставкой на господство посредством манипуляции знанием и не-знанием. Эта манипуляция имела место и в предшествующие времена, но никогда прежде она не предполагала полной инверсии знания и не-знания, ведущей к тому, что знание из силы, образ которой восходит к индивидуальной воле, превращается в капитал, воздействующий на нас в форме абстрактных детерминаций. Фактически Фуко стремился к трансформации процесса поиска истины в производительный процесс, который предполагал бы, с одной стороны, логику обобществления познавательной деятельности, а с другой – выражался бы в капитализации знания и усилий по его получению. В этом стремлении предвосхищаются последствия информационной революции, которые связаны не с возникновением новых средств коммуникации, а с трансформацией знания из «силы» или «власти», которые ограничены в своем воспроизводстве, в капитал, наделенный безграничными возможностями к самовозрастанию. И все же производство истины было бы простой метафорой, если бы это производство не было связано с определенной инфраструктурой, которая аналогична индустриальной инфраструктуре с той лишь разницей, что именно истина играет в ней роль прибавочной стоимости, которая возникает из разницы между востребованностью интеллектуального труда и его совокупным общественным эффектом. Как видно из сказанного, экономическая процедура «покупки» труда исследователя заменяется более сложной процедурой его символической оценки, включающей в себя оплату этого труда лишь как один из элементов признания. Превращенный в производственный процесс поиск истины не просто отражает ситуацию купли-продажи творческого интеллектуального продукта, но трансформирует всю систему производства прибавочной стоимости, последовательно инвестируя в нее факторы не только экономической, но и символической капитализации. Эта трансформация характеризует обращение капиталов в экономиках информационного типа, где на систематической основе создаются условия того, чтобы, как гласит известная поговорка, репутация «бежала впереди нас». Власть, с которой соотносится обладание символическим капиталом, представляет собой экспертократическую власть, основанную на управлении возможностями, связанными со знанием и не-знанием. Для формирования символического капитала, выражающегося в обладании достоинством и престижем, истина играет ту же роль, которую труд играет для формирования экономического капитала. Подобно тому, как накопленный и объективированный труд представляет собой экономический капитал, истина как квинтэссенция познавательной деятельности находит воплощение в символическом капитале. Это не значит, что символический капитал гарантирует обладание истиной, но это значит, что он аккумулирует множество способов и усилий, связанных с ее обретением. Аналогия истины и труда может проявляться еще и в том, что, подобно труду, истина вписана в циклы обмена человека и природы. В любую эпоху слово затрагивает, как бы «цепляет» собой вещь, предоставляя ей возможность исторического существования. В этом смысле история – действительно повествование, рассказ, только ведется он самим порядком вещей. Дискурсивное выражение вещей есть то, что соотносит их существование с режимами воплощения, то есть в конечном счете со всем тем, что входит в область человеческой практики. При этом вещи оказываются не просто предметами приложения усилий, но самими объективированными усилиями, которые распределены в соответствии с модусами воздействия и претерпевания. Пока действует определенный способ объективации усилий, продолжается некая историческая эпоха. Она меняется вместе с изменением структуры овеществления мира, вместе с изменением всех социальных отношений и связей. Исходя из этого можно выделить несколько формаций истины. • Античной истине соответствует режим соединения ментальных представлений и политического представительства, венчаемый принципом космической меры и проецируемый на социальную жизнь посредством категории справедливости. Античная истина существует как способ эпистемической объективации общности: начиная от общности душ, производящих диалог, и кончая общностью тел, связанных узами синойкизма (бытия-в-совместности). Аспектами объективированной общности выступает, с одной стороны, иерархия – мир бледных копий, восходящих к своему блистательному и вечному прообразу (Платон), а с другой – коммуникация, в рамках которой общность возникает из упорядочения форм общения от семьи к полису (Аристотель). • Со средневековой истиной соотносится режим соподчинения дольнего мира горнему миру, который в западнохристианском варианте сопряжен с противоборством «града Божьего» с «градом Земным» (Августин), а в восточнохристианском – с непосредственной соподчиненностью высших административных чинов нижним чинам ангельской иерархии (Псевдо-Дионисий Ареопагит). Средневековая истина выступает способом эпистемической объективации провиденциализма: начиная от пророческого дискурса, заведомо содержащего всемирно-исторические обетования, и заканчивая личностными проговорками в ходе исповеди, имеющими значение скорее для индивидуальной судьбы. • Для истины Нового времени характерен режим сочленения познавательной деятельности с рационализацией жизни и проектированием будущего. Познание оборачивается трудом, но одновременно выражает и власть. Новоевропейская истина выступает эпистемической объективацией капитала, духовным символом его самовозрастания. Одновременно истина становится символическим эквивалентом дара в системе отношений, где любые структуры взаимодействия организуются в соответствии с логикой товарообмена. Овеществление мира тождественно праксису, оно представляет собой систему обмена слов и вещей. В результате овеществления мира вещи начинают говорить сами за себя. Однако чтобы понять, что именно говорят вещи, необходима особая политэкономия, которая выясняет, на каких условиях осуществляется этот обмен. Систематическое обеспечение его эквивалентности создает из слов и вещей понятия, объединенные в строгие последовательности. Напротив, асимметрия слов и вещей обеспечивает нас конгломератами феноменов, находящихся в сложных отношениях друг с другом. К числу этих феноменов относятся идеи, представления, эйдосы, иллюзии, симулякры. Формирование символического капитала соответствует накоплению всего, что связано с процессом поиска истины, причем накопление это осуществляется с целью продолжения ее дальнейшего исследования. Инструментарий истины и вся совокупность институциональных условий, делающих возможным ее поиск, не просто выступают факторами производства истинного вопреки не-истинному, но и делают саму истину продуктивной – подобно тому, как средства производства превращают простой труд в производительный.

Глава 5
Исследовательский университет

Логике капитализации истины соответствует ее универсализация, а универсализация предполагает универсальную структуру трансляции знаний. Долгое время в качестве такой структуры выступал университет, однако теперь его влияние существенно ограничено инстанциями медиавласти. Ни для кого не секрет, что эти инстанции функционируют с чудовищной производительностью. Однако работа их основана на перекодировании любых форм знания в новостную информацию, подчиненную императиву фабрикации событий. Ответом на систематическое преобразование знания в информацию явилось возникновение модели исследовательского университета, функционирующего как индустриальная структура по производству не только кадров, но и истин. Любая система производства и передачи универсального знания давно уже прошла этап огосударствления и организуется по корпоративному принципу. Вопрос, однако, заключается в том, в какой мере корпоративный университет может допускать «корпоративность универсального», о которой любил рассуждать Пьер Бурдье?[21] И не является ли эта «корпоративность универсального» сегодня всего лишь не слишком остроумным оксюмороном? Исследовательская компонента университетской деятельности оказывается связанной с выявлением способа, посредством которого каждая конкретная истина не только производится, но и вообще может производиться. При этом исследовательский университет нового типа является заведением, в котором место прежней универсалистской системы знаний, организованной под началом философии, занимает экспертное знание. Речь, однако, идет не о той экспертизе, которая выступает разновидностью сервис-деятельности, безразличной как к форме оказания услуг, так и к их получателю. Речь идет об экспертизе, бдительной в отношении собственных истоков и оснований. Именно эта бдительность позволяет эксперту не только сохранять дистанцию по отношению к: а) предмету своих изысканий; б) их заказчику; в) своим результатам, но и обращать указанную дистанцию в предпосылку повышения продуктивности собственного анализа, прогнозов и оценок. Непреложность сохранения этой дистанции диктуется отныне вовсе не требованиями абстрактной научной беспристрастности, восходящей к позитивистской утопии нейтрального наблюдателя. Гуманитарные науки и обществознание заняли сегодня то место, которое во времена расцвета гумбольдтовской модели университета занимала философия. Подлинная объективность исследования связана отныне не с безотчетным ощущением того, что научное познание снабжено заранее готовым объектом, но четким и осознанным представлением о том, что этот объект конструируется самим исследователем. Утопия нейтрального наблюдения предполагала абсолютную дистанцию по отношению к любым факторам исследования (и прежде всего к его объекту). Теперь эта дистанция становится относительной, и именно в этом качестве начинает восприниматься и интерпретироваться. Таким образом, подлинная объективность исследования связана отныне не с безотчетным ощущением того, что научное познание снабжено заранее готовым объектом – как бы предуготованным для того, чтобы его познавали, – но четким и осознанным представлением о том, что этот объект сконструирован самим исследователем. Мера понимания сконструированности объекта в точности совпадает с пониманием меры дистанции по отношению к факторам, способным показаться сугубо внешними лишь наиболее стойким и твердокаменным приверженцам позитивизма.

Кто есть кто?

На практике формирование исследовательского университета ведет к радикальной перекройке прежней карты универсального энциклопедического знания. К настоящему моменту возникли и будут появляться дальше гибридные дисциплины, предполагающие осуществление самого плотного сотрудничества естественно-научного и технического знания с гуманитарно-научным и обществоведческим. Гуманитарные науки и обществоведение заняли сегодня то место, которое во времена расцвета гумбольдтовской модели университета занимала философия. Если технические и естественные науки издавна были призваны давать ответ на вопрос «как?», то гуманитарные науки и обществоведение дают ответы на вопросы «почему?» и «зачем?», которые они получили в наследство от философского знания. Парадокс заключается в том, что сама философия при этом отвечает на свой обычный вопрос «что?» так, будто речь идет о вопросе «как?». Само социально-научное и гуманитарно-научное знание также неоднородно. В нем существуют дисциплины, которые ближе к тому полюсу, который обозначает собой экономическая теория. Для этих дисциплин вопрос «зачем?» трансформируется в экономикоцентристский вопрос «В чем заключается выгода?», транслирующийся далеко за пределы самой экономики (скажем, в область политологии, мгновенно превращающейся в теорию административного управления или практику «связей с общественностью»). В паре с экономической теорией нередко выступает юриспруденция, которая, опираясь на Гражданский кодекс, дополняет вопрос о выгоде вопросом о процедурах ее легального извлечения. (В России распространены бесчисленные вузы, в названиях которых фигурируют понятия «бизнес» и «право».) Другой полюс обозначают прикладные направления истории и социологии, представители которых заняты коллекционированием конкретных фактов и стремятся избежать концептуального объяснения. Вопросы «почему?» и «зачем?» мыслятся ими исключительно как вопросы, призванные вскрыть наиболее элементарные каузальные зависимости. Третий полюс представляют специалисты в области классической филологии и классической философии (то есть, по сути, историки философии), которые опасаются давать объяснения не меньше, нежели историки и социологи, занятые «нулевыми исследованиями». Разумеется, обуславливается это совершенно другими причинами. Ориентированные на создание наиболее чистых образцов наиболее чистого знания, адепты классической учености тяготятся объяснениями, поскольку вопросы «почему?» и «зачем?» мыслятся ими как давно до них решенные. Наконец, можно выделить и четвертый полюс современного обществоведения и гуманитаристики, представленный дисциплинами, наиболее близкими к современной философии. Речь идет о специалистах в области теоретической социологии, теоретической истории, теоретической политологии, теоретической лингвистики и т. д. К ним примыкают и философы, которые не склонны рассматривать свою деятельность как комментарий на полях великих текстов и искренне полагают, что философия создается и в наши дни. Граница между современными направлениями философии и гуманитарно-научным и социально-научным знанием весьма прозрачна – что и обуславливает двойственную идентичность философов, с одной стороны, и обществоведов и гуманитариев – с другой.

Что решают кадры?

Университетская структура, ориентированная на выпуск кадров, относящихся к первой из выделенных категорий, скорее всего занята производством тех, кого французский социолог Пьер Бурдье удачно назвал fast-thinker'aми.[22] Это средней руки аналитики и специалисты в области мониторинга, а также персонал крупных корпораций, решающий оперативные задачи низкого уровня сложности. Отличительная особенность всех этих людей – способность к почти безграничной рутинизации собственной деятельности, готовность выполнять разные виды работ (иногда и самые черновые), нацеленность на медленный карьерный рост, осуществляющийся по принципу выслуги лет. Напротив, университетская структура, готовящая кадры, которые можно отнести к четвертой категории, нацелена прежде всего на пополнение собственных рядов и разнообразных научных институтов. В том числе часто и своих собственных. Не занимаясь решением оперативных задач, они берутся за задачи высокой степени сложности. В рамках отстаивания собственной интеллектуальной автономии им свойственно сопротивляться рутинизации собственных действий, определять собственные цели и приоритеты, стремиться к быстрому и подчас даже парадоксальному карьерному росту. В сложившейся ситуации получается, что университетом в подлинном смысле слова может называться лишь то образовательное учреждение, которое способно выпускать все четыре категории специалистов, в том числе и наиболее отличающиеся друг от друга (первая и четвертая категории). Однако будет ли в этом смысле подлинный университет исследовательским? Ответ на данный вопрос связан уже не с характеристиками готовящихся кадров, а с тем, какая категория специалистов имеет наибольшие шансы сделать карьеру в самом университете. Очевидно, что в силу конъюнктуры, существующей на рынке труда, государственные вузы могут пополняться исключительно за счет кадров, никак не обеспокоенных ни интеллектуальной автономией, ни повседневной рутиной, ни принципом выслуги лет. Зато готовых на самую скромную оплату своих скромных интеллектуальных усилий. При этом до сих пор в России лишь государственные вузы могут получить статус исследовательского университета. Возможное решение напрашивается само собой. По экономическим причинам исследовательскими университетами могут стать общественные университеты, объединившиеся в общие конгломераты с так называемыми предпринимательскими (entrepreneurial) институтами. Конкурентные условия существования общественно-предпринимательских вузов и сейчас во многом более жесткие, чем государственных. Подобное положение дел и заставляет их полагаться на политику постоянных инноваций. Осуществлять ее в состоянии лишь по-настоящему компетентные кадры, которые способны к принятию самостоятельных и неординарных интеллектуальных решений.

Глава 6
Информационная экономика

Техника как власть

Из перспективы информационной экономики любая наша деятельность является конструированием. Все мы – гуманитарные инженеры, причем не важно чего: своей судьбы или рабочего расписания, души, досуга или труда, «естественной», «неестественной» или «противоестественной» реальности, а также жизни, искренности, упрямства, деятельности, смерти, размышления, социально-политических институтов, спокойствия, внимания, тревоги, пренебрежения, самоанализа, ярости, любви, истерики, равнодушия, паники, родственных отношений, умиротворенности, болезни, спортивных занятий, творчества, «общения с природой», милосердия, ненависти, расслабленности, высокомерия, общения с «меньшими братьями», наконец, «просто общения». Выражаясь несколько иначе, из любой перспективы наблюдения в сердцевине нашего существования оказывается виден растущий, меняющийся на наших глазах магический кристалл техники. Речь, однако, не идет о технике, которая должна пониматься «сугубо технически» – в духе заветов XIX – первой половины XX века: техника давно уже не поддается определению как простое или не очень простое средство (например, «средство производства»). Именно поэтому понять технократическую подоплеку проекта информационной экономики невозможно, пользуясь марксистской или квазимарксистской методологией анализа промышленных революций. Вместе с тем именно такое слишком служебное отношение к технике вдохновляет тех, кто склонен к проведению в образовании «реформ ради реформ». Приведем примечательный отрывок, демонстрирующий систему установок сторонников подобного подхода: «В мире происходит экономическая революция, сравнимая по масштабам с промышленной революцией XIX века. Меняется способ производства – если в течение последних 200 лет работник „прилагался“ к машинам, а средства производства поглощали основную часть капитальных затрат, то в „новой экономике“ компьютер выступает как относительно универсальное средство производства (как лопата или молоток в доиндустриальной экономике), реализующее уникальные способности работника. В „новой экономике“ именно на обучение и оплату высококвалифицированного работника приходится основная часть затрат… Это ставит Россию перед необходимостью обеспечить массовый уровень образования, соответствующий „новой экономике“».[23] Приведенный благостный зачин из статьи известного автора не должен вводить нас в заблуждение. Применение предложенной рецептуры с легкостью может стать залогом вечного движения по пути догоняющего развития – и одновременно гарантией систематического отставания. Причина? Она состоит в том, что к технике эпохи информационной экономики нельзя подходить с мерками индустриальных и доиндустриальных времен. Однако именно этот подход и по сей день кладется в основу образовательной реформы, выступает идеологической платформой для модернизации воспроизводственных механизмов российского общества. Тайна, или, если угодно, хитрость, современной техники – в полном и безоговорочном превращении ее в арсенал символической власти. Символическая власть – самая древняя и вместе с тем самая современная разновидность властных ресурсов, способная наделять репутацией, даровать признание, вызывать веру. Это власть, обеспечивающая контроль над умами и сердцами. В отличие от власти, основанной на диктате и насилии, она не нуждается в сколько-нибудь осязаемых подтверждениях своих возможностей. Напротив, чем менее заметна символическая власть, тем она более эффективна. Вместо «материальности» она делает ставку на «виртуальность». Если рассматривать видоизменение властных отношений в перспективе смены социально-экономических формаций, окажется, что «виртуализованная» символическая власть оттеснила собой дисциплинарную власть физической мобилизации и принуждения, которая нашла идеальное воплощение в демонстративно «овеществленных» производственных структурах индустриального общества. Суть произошедшей мутации заключается не только в том, что фабрично-заводскую модель производства вытеснила кибернетическая (в которой роль главного действующего лица играет уже не человек, а компьютер). Все более последовательная индустриалистская материализация власти на определенном этапе обернулась ее символической диссеминацией (рассеянием). Это не значит, что власть стала менее концентрированной – совсем наоборот. Однако изменился способ ее концентрации, а значит, и способ ее обращения и применения. Символическая диссеминация властных ресурсов означает лишь то, что последние обрели иной «носитель». Вместо тяжеловесных структур индустриальной цивилизации с ее стройками, станками, трубами, конвейерами, тракторами, заводами-гигантами, комбайнами, горячими цехами, кранами, турбинами, обществами-фабриками, прокатными станами, людьми-винтиками, доменными печами, электростанциями, которые лучше всего мыслить по аналогии с основными материалами XIX–XX веков сталью и железобетоном, возникли гибкие до неопределенности и подвижные до неуловимости информационные структуры.

Инсталлированное бытие

Сообщения, средства связи и способы коммуникации слились до полной неразличимости. Вследствие достижения всеобъемлющего единства «содержания» и «формы» именно информация (информация) выступает примером структуры в полном смысле слова. При этом, обретя «носителя» в виде информации, власть и сама оказалась «оцифрованной», сделалась информационной властью. В результате нет более ничего, что не имело бы отношения к информационным ресурсам; соответственно нет более ничего, что оставалось бы не затронутым отношениями власти. Информированность подстраховывает наше существование, в то же время она же и выступает причиной наибольшего риска. Распределение и потребление информации выступают сетью, в рамках которой разворачивается отныне игра в господство и подчинение, рождаются новые формы зависимости, возникают неожиданные противоречия, разгораются невиданные прежде конфликты. «Информация, – рассуждает Жак Деррида, – обеспечивает надежность расчета и расчет надежности, застрахованности. Как напоминает Хайдеггер, не кто иной, как Лейбниц, прослыл изобретателем страхования жизни. В форме информации, по словам Хайдеггера, разумное основание господствует над всяким нашим представлением… Информация – это складирование, архивация и самое экономичное, самое быстрое и самое ясное (однозначное, eindeutig) сообщение новостей. Она должна информировать человека о том, как обезопасить, застраховать то, что отвечает его нуждам: „ta khreia“, говорил в свое время Аристотель. Все компьютерные технологии, все банки данных, искусственные интеллекты и программы машинного перевода основываются на инструментальном измерении исчислимого языка. Информация информирует, не только сообщая какое-то содержание, но и придавая форму: „in-formiert“, „formiert zugleich“. Она устанавливает некую форму, позволяющую ему обеспечивать свое господство над всей землей и за ее пределами». [Деррида Ж. Университет глазами его питомцев. Отечественные записки. 2002. № 2.] Итак, современное общество является обществом, основанным на «виртуализованной» и «виртуализующей» символической власти, в компетенции которой отныне находится возможность сделаться «всем» или «ничем». Говоря иначе, когда информация «информирует», она осуществляет формирование, придает форму. Одновременно все существование медленно, но уверенно превращается в набор «формальностей», содержание которых все больше определяется лишь характером их взаимодействия друг с другом. Подобные трансформации имеют самое непосредственное отношение к проблематике образования. Информация представляет собой особое состояние знаний, максимально унифицированных с точки зрения своей организации, разложенных по однородным кластерам и максимально пригодных к употреблению. Таким образом возникает нечто наподобие fast-food'a, – fast-thinking: готовая пища для размышлений[24] (см. об этом, в частности: Бурдье П. О телевидении и журналистике. 2002). При этом передача познавательных ресурсов осуществляется в логике инсталляции. Некая совокупность знаний передается как готовая, не требующая размышлений система. Она заранее содержит в себе не только инструкцию к применению, но и закодированные в ней цели и методы. Образование, утрачивая связь с «образом», полностью зацикливается на «форме». Полностью переставая «придавать образ», оно отныне сопряжено с деятельностью, разворачивающейся в пространстве между формированием и оформлением. Придание формы, формирование ни в коем случае нельзя считать одномоментным актом, сиюминутным событием или революционным преобразованием. Именно поэтому сложно (и, по правде сказать, неправильно) вести речь о наступлении «информационной эры», которое мыслится как такое единовременное свершение. Напротив, об «информационной эре» можно сказать и то, что она все еще не наступила, и то, что она существовала всегда. Вопреки наивно-марксистскому взгляду на современное общество стоит принять во внимание две особенности его существования, в полной мере характерные и для России: Открывается устойчивая незавершенность (или даже принципиальная незавершаемость) процессов реорганизации общественного устройства. Нельзя сказать, что эта реорганизация закончилась или что она перестала распространяться на самые разнообразные аспекты нашего существования. Но чем дальше, тем больше ее процесс напоминает об изменении дизайна, нежели фундамента и несущих конструкций. Говоря еще определеннее, по мере того как редизайн общественного бытия превращается на наших глазах в перманентный и повсеместный процесс, изменения начинают служить отсрочке преобразований, тормозят их. Проекты социального дизайна могут быть сколь угодно радикальными – планка радикализма повышается уже не год от года, а от сезона к сезону. Однако радикализация дизайнерских подновлений только подчеркивает неизменность господствующего способа «устроения общества» (Гидденс). Сколь ни казалась бы из перспективы нашего настоящего времени старомодной и тяжеловесной марксистская критика капитализма, объект этой критики по-прежнему ничуть ей не уступает. Убыстрение меновых циркуляции не отменило денег; интенсивность капитализации не упразднила капитал; создание (на Западе) государства всеобщего благосостояния не поставило точку в системе эксплуатации; возникновение «универсальных» (глобальных) предметов потребления (Интернет, «Макдоналдс», ИКЕА и т. д.) не стало заслоном для частнособственнического присвоения; наконец, формирование массовой культуры не сделало образование ни более «качественным», ни более доступным. • Многие радикалистские обетования и пророчества сбываются в форме пародии. Так, не исчезнув, эксплуатация человека человеком (вкупе с отчуждением так и не освобожденного труда) компенсируется широкомасштабной эрозией рубежей между трудовой деятельностью и досугом; не раскрывшиеся «всесторонне» человеческие способности (ведь по-прежнему далеко не всем удалось «разбудить» в себе Рафаэля) находят, тем не менее, новые, невиданные прежде области своего применения (каждый, кто ведет интернет-дневник, получает основание считать себя «писателем», каждый, кто покупает мебель от ИКЕА – «художником-декоратором» и т. д.); так и не свершившееся «обобществление» производства возместилось «обобществлением» потребления, что породило, в свою очередь, циклопическую индустрию шоу-бизнеса (затрагивающего не только культуру, но и политику, а также, разумеется, образование). Описание всего этого с точки зрения марксизма не может быть ни оригинальным, ни новым. Для марксистов изменились «детали», которые не могут повлиять на изменение «общей картины». Проблема, однако, в том, что «общая картина» меняется именно на уровне «деталей», которым и в эпоху индустриализма можно было просто пренебречь. Любое внимание к этим деталям казалось (не всегда небезосновательно) недопустимым оппортунизмом. Однако в «оппортунистические» постмодернистские времена нельзя обойтись без «оппортунистической» детализации.

Производство общения



Похожие документы:

  1. Литература универсального содержания

    Литература
    ... -5-9739-0170-7. Тезис об управляемости знаний снабжает экспертократию привилегированным доступом к реальности, когда любые социальные изменения воспринимаются как следствия менеджериальной революции. ... нашего времени. Как менялось отношение к телу ...

Другие похожие документы..